
Он не отрывал взгляда от Александра Сергеевича. Положительно, отлитое из бронзы худощавое юношеское лицо жило своей таинственной жизнью, и это озадачивало Александра Семеновича. Вероятно, мерцание закатного света сквозь нотки создавало эту иллюзию жизни и движения, по Александр Семенович готов был поклясться, что при первых звуках стихов двойник на резной скамье слегка подался вперед и как будто стал прислушиваться. Но голос военрука отвлек внимание от памятника.
Знакомое ощущение музыки уже охватывало Александра Семеновича. Стихи текли, как волна. Как и эти, врезанные в камень памятника, они доходили до сознания Александра Семеновича музыкой, напевом, а не словами.
В них было много чуждых слуху звукосочетаний, как будто другого, нерусского языка. Или не того русского языка, какой знал Александр Семенович, на каком привык разговаривать.
Столп, лира, пиит, сущий – это мешало уследить за смыслом и раздражало.
Только на четвертом периоде мерного качания стиха Александр Семенович повернул голову к Воробьеву, и глаза сузились. Лицо его стало напряженно внимательным.
Тот же внутренний ясный свет, которым сияли глаза военрука, пробежал теперь в глазах Александра Семеновича.
Он ближе подвинулся к Воробьеву и в неподвижности дослушал до конца.
Минуту оба молчали.
Первый пошевелился Воробьев.
– Что скажете, товарищ Пушкин?
Александр Семенович поднял руку и пошевелил в воздухе пальцами, будто ловил другие, не привычно-ежедневные, а новые и волнующие слова.
– Здорово! – сказал он наконец, так и не найдя этих слов, и вдруг потускнел и нахмурился.
Воробьев выжидательно смотрел на него.
– А вот божье веленье ни при чем! Начал про свободу и вдруг богом всю музыку спортил!
Густав Максимилианович Воробьев рознял сцепленные пальцы и всплеснул руками в воздухе.
